Михаил Горбунов - Белые птицы вдали [Роман, рассказы]
Теперь улица Глубочица другим концом упиралась в одну из центральных киевских улиц — Артема, с заводом же Артема на углу. Противоположная от устья Соляной сторона Глубочицы примыкала к нависающей над ней большой горе, на которой в высоких деревьях белели стены бывшего Покровского монастыря, по простому древнему речению — «Княгини», с акварельно прорисовывающейся церковью. А от монастыря по огибающей его коленом все той же улице Артема рукой подать до Крещатика… Но это для Марийки был уже другой мир, вроде заграницы.
Сколько она себя помнит, столько она помнит свою улицу Соляную, свой двор, в котором кроме Марийкиного домика — в другой половине его по-мышиному тихо, серо и смиренно жили две иссушенные временем и образом жизни монашки, мать-Мария и мать-Валентина, — был еще домик старого матроса дяди Вани с тетей Тосей и Зосей, а в дальнем конце, уже на склоне горы, как в ласточкином гнезде, жила домовладелка Полиняева, хозяйка этих самых двух домишек, сдаваемых ею внаем, обветшалый отпрыск частной собственности, до поры до времени терпимый советской властью, — она была худа, вредна и носила на голове черный платок.
Постоянным прибежищем уличной ребятни были, конечно, горки, и в первую очередь самая большая — Бородатка. Только сходил снег и затихали ручьи, оставлявшие глубокие глиняные промоины, на Бородатке, в прошлогодней траве, в сухих будылях бурьяна и лопуха, под черно-красными прошлогодними листьями, выходили из земли хрупкие и нежные огоньки весны — фиалки…
Влетало же Марийке от матери за эти фиалки! Одевала ее Зинаида Тимофеевна чисто, опрятно, всегда все на ней постирано, поглажено, а фиалки надо на коленках искать в траве да в листьях, и приходит Марийка домой с крохотным синим букетиком, да в глине вся. Зинаида Тимофеевна в ужасе. Константин Федосеевич урезонивает жену: глина отмоется, зато весенние огоньки останутся в душе девочки.
Прислала тетя Поля Марийке берет. С самого Кавказа!
Марийка знала, зачем тетя Поля ездит на кавказский курорт. Дядя Яша очень хочет, чтобы у них с тетей Полей были дети. Вот он и посылает тетю Полю на Кавказ принимать какие-то грязи. От этих грязей у тети Поли и должны быть дети… Никто, конечно, Марийку в такие дела не посвящал, но она-то слышала, о чем шепталась тетя Поля с мамой, и все знала.
И вот от тети Поли с Кавказа пришел белоснежный шерстяной берет. Тетя Тося ахнула, увидев его. Взяла в руки, приложила к носу, понюхала и авторитетно, как только может тетя Тося, сказала:
— Ангорская шерсть. Уверяю вас — чистая ангорская шерсть.
А Марийка думала, что бывают только ангорские кошки…
И вот ходит она по улице после школы с обновой на голове, ног под собой не чует. Видит, подружки за фиалками пошли — побежала за ними. Полезла под кусты — сухая ветка зацепила берет и сбросила в глину. Идет Марийка домой вся в слезах, вызывает тайком отца и показывает ему берет.
— Да-а, — озадаченно протянул отец и тут же сообразил: — Пойдем к дяде Ване, он поможет.
Дядя Ваня был его закадычный друг.
Старый матрос, огромный, в распираемом тяжелым телом бушлате, обнажившим полосатую тельняшку, сидел у себя на лавочке и, видимо, вспоминал пройденные им далекие морские мили. Он покрутил в толстых, несгибающихся пальцах белоснежный Марийкин берет с засохшей коркой глины, почесал в затылке.
— Чистая ангорская шерсть! — И заколыхался в смехе.
Решили, что надо стирать. Дядя Ваня очень любил Марийку, и надо было ее выручать, а стирка для матроса — дело привычное.
Тети Тоси с дочкой Зосей, которую, к неудовольствию жены, дядя Ваня упорно называл по-русски — Зоей, дома не было… Нагрели они воды с Марийкиным отцом, берет был постиран и высушен над жаркой плитой…
Утром Зинаида Тимофеевна стала собирать Марийку в школу — она тогда ходила в первый класс. Застегнула ей пальтишко на все пуговицы, помогла всунуть ботинки в галошики.
— Теперь берет наденем, да гляди, чтобы мальчишки руками не хватали. Где берет?
— Вот он, — протянула ей Марийка нечто серое, сваленное, напоминающее большую варежку.
— Что это?!
— Ну что ты спрашиваешь? — еле сдерживая смех, вступился отец. — Разве ты не видишь: это берет.
— Берет?
— Конечно берет. Из ангорской шерсти.
— Это не наш берет.
— Откуда же не нашему берету очутиться в нашем доме?
Наконец она поняла все…
Далеко было Марийке бежать в школу: по Соляной — до Вишневого переулка, по переулку в гору, а там аж на Полянку, — времени же было в обрез. Зинаида Тимофеевна при своей строгости не могла допустить, чтобы дочь опоздала на урок, — и это спасло Марийку, а вместе с нею и отца, может быть, даже и дядю Ваню, если бы раскрылась вся цепочка, от немедленной расплаты за злополучный берет. Зинаида Тимофеевна натянула на голову Марийки свалявшуюся грушу, и Марийка кинулась в дверь со своею школьной сумкой. Она уже не видела, как мама, не в состоянии глядеть на то, что еще вчера было белоснежным шерстяным беретом, отвернулась, плечи ее затряслись, и как папа подошел к ней, стал гладить эти трясущиеся плечи…
А весна обрушивала на Бородатку лавины света, окутывала ее дымчатыми клубами первой зелени, а потом бело-розовой кипенью цветения — цвели бузина и шелковица, цвели яблони-дички, цвела черемуха, цвел глод; в этом запорошившем Бородатку цвету с утра до вечера бурлили и гремели птичьи голоса, и вместе с ними во дворы спускались запахи подсыхающей земли и цветущей черемухи. Марийка опять не могла усидеть дома, пропадала на Бородатке. Да что там! Бородатка на все лето подпадала под власть детских ватаг. Подсохнет земля — в обрывистых, обнажившихся песчаником склонах пещеры рыть! Ах, какие же прорывали пещеры — у кого длиннее да запутаннее.
А там — шелковица начала поспевать: одно дерево в черно-красных, другое в бело-желтых бирюльках… Колючий глод обдался мелкими, как пульки, красными ягодами. Детвора опять на Бородатке. Набегается, напрыгается в карьере в сыпучий мягкий песок — гайда на шелковицу. Облепили девчонки упругие железисто-гладкие стволы и ветви, хвалятся одна перед другой — рты и зубы в липком черном соку:
— У меня как сахар!
— А у меня слаще сахара!
Потом дроздиными стаями налетали на глод. Пообдерут ладошки о колючки, скулы сводит от терпкой, сухой, как войлок, ягоды, а опять:
— У меня как сахар!
— А у меня слаще сахара!
Разве устоишь перед Бородаткой!
Раздаются во дворах призывные голоса матерей:
— Марийка, домой!
— Юля, домой!
— Шурка, домой!
Где там! Бородатка высока, не слышно матерей в дремучих зарослях. Зинаида Тимофеевна все пальцы пообломает в нервном ожидании Марийки, а Константин Федосеевич сунет в карман щетку и выйдет из дому будто бы покурить с дядей Ваней: знает — Марийка явится с Бородатки вся в репьях и колючках, не приведи господь предстать в таком виде пред строгие очи матери. И вот входят они оба в дверь. Зинаида Тимофеевна — к Марийке: цела! Только зубы черны от шелковицы и руки поцарапаны глодом. Зато Марийка теперь в полной власти мамы и уж не будет бегать от ложки с рыбьим жиром.
Закончила Марийка первый класс… Каникулы! Подумала Зинаида Тимофеевна: это что же, все лето по Бородатке гонять? А тут сестра Дуня пишет из Сыровцов: совсем заела проклятая хвороба. Повезли Марийку в Сыровцы — и помощница будет сестре, и к полезному домашнему труду приобщится, и рыбьим жиром не надо морить дочку: парное молоко да деревенский воздух скажут свое слово… А Марийка привязалась к тете Дуне и к дяде Артему — на следующее лето сама запросилась к ним. Сыровцы звали Марийку, уже властно входя в ее судьбу.
И что же, так всегда и было: тихая улочка Соляная, домовладелка Полиняева в черном платке, озирающая со склона горки свой двор с двумя домишками, запорошенная бело-розовым цветом Бородатка? Так это и было всегда, сколько помнит себя Марийка?
Вернувшись из Сыровцов со своей тайной и своей болью, она с той же все улавливающей остротой, с которой жила теперь среди людей и среди событий, пыталась и в себе, внутри себя, пробиться к бередящей ее душу разгадке, но сколько бы ни напрягала свою память, она вырисовывала ей ее же, Марийку, совсем крохотную, с тем самым теплым, млечным запахом мамы, и она не могла отделить себя от мамы, папы, дяди Вани, от живущих за стеной мать-Марии и мать-Валентины, а дальше был провал, пустота, тьма, и Марийка, как зверек после безрезультатного лова, досадуя и злясь, снова возвращалась в сегодняшний день… Единственно, что она вспоминала отчетливо и ясно, так это появление в их доме Василька. И все, что было связано с его появлением.
Перед ней представали смутно различимые дни, когда Бородатка была иссушенно, окаменело пуста, а по сжигаемой зноем улице, еле передвигая распухшие босые ноги, безнадежно поводя тусклыми глазами, держа за руку детей, брели одна за другой женщины — просили милостыню. Все, что видела тогда Марийка и что потом было дополнено отцом и матерью, было страшным, горьким бедствием, запечатлевшимся в народе глухими, тупыми, как тупики, словами — тридцать третий год… После, когда Марийка слышала эти слова, одновременно с ними во рту у нее возникал вкус макухи — макуха тогда была лучшей пищей в их доме…